Поляк — Чехов и Паустовский

Л. М. Поляк ЧЕХОВ И ПАУСТОВСКИЙ (Заметки о традициях Чехова в современной новелистике) (Вопросы филологии. - М., 1969. - С. 389-396) "Все мною написанное забудется через 5-10 лет; но пути мною проложенные будут целы и невредимы..." , писал Чехов в одном из писем 1888 года. Если первая половина его высказывания, диктуемая исключительной, неестественной скромностью писателя, не оправдалась, то вторая часть - оказалась пророческой. Чеховские пути, чеховские традиции в советской прозе, в частности в новеллистике живы, действенны и поныне. Художественные и эстетические принципы Чехова - его приверженность к обыкновенным сюжетам, к "реализму простейшего случая" (Бялый), к недоговоренности, незавершенности сюжетной ситуации, к приглушенным конфликтам, к "бесконцовочности", к скрытому подтексту, к лирической активности авторского повествования, его доверие к читателю, воссоздающему недосказанное писателем, - стали достоянием современных новеллистов. В первую очередь это относится к представителю старшего поколения - К. Паустовскому, а затем к писателям более молодым - Сергею Антонову, Юрию Казакову, Георгию Семенову, Сергею Никитину, Борису Бедному и в какой-то степени Юрию Нагибину. Чем объясняется эта тяга к Чехову сейчас, в наши дни? "Дерзостной бунтарской силой своего творчества дорог и близок Чехов нашему времени" - отвечает Сергей Антонов в своих "Размышлениях о рассказе" . "Кажется не было в мировой литературе ни одного честнее, совестливее, правдивее его [Чехова. - Л. П. ], и в этом объяснение неослабевающей любви к нему читателя" , - пишет Илья Эренбург. "Чехов всегда оставлял во мне глубокий и нравственный след, когда я перечитывал его" - это слова К. Федина, близкие высказыванию Эренбурга. Чеховское творчество созвучно нам своей нравственной требовательностью, обостренным нравственным чувством, неприятием пошлости, обличением мещанства, самодовольного благополучия, бездумного эгоизма, душевной грубости, равнодушной успокоенности. "Праздная жизнь не может быть чистой" - эта реплика чеховского героя ("Дядя Ваня") является внутренней темой, подтекстом всей советской литературы. Чехов близок нам и живым, острым ощущением шаблона, откровенной борьбой с ремесленничеством, со штампами в искусстве, которые так остро ненавидел уже сотрудник "Стрекозы" и "Осколков" - развлекательной прессы конца века - Антоша Чехонте. Продолжение чеховской традиции в современной литературе плодотворно лишь при одном условии, когда "чеховское" вырастает органически из жизненного опыта писателя, из его мироощущения, из его эстетической концепции, художественного мышления, а не является только результатом "литературной памяти". Послушная податливость чужим идеям и чужому стилю - это уже не традиция, а традиционность. Писатель, осторожно ступающий только по проложенным до него следам - не продолжатель, а подражатель. И с другой стороны, по мудрому замечанию Марины Цветаевой, "когда вещь сильна, она не переимчивость, а преемственность" . Еще Белинский писал: "...Влияние великого поэта заметно на других поэтах не в том, что его поэзия отражается в них, а в том, что она возбуждает в них собственные их силы; так солнечный луч, озарив землю, не сообщает ей своей силы, а только возбуждает заключенную в ней силу..." . Именно о таком влиянии Чехова, влиянии, возбуждающим внутренние скрытые силы художника, можно говорить в применении к Константину Паустовскому. Он принял от Чехова то, что было заложено в нем самом, то что было близко ему, отвечало его творческим исканиям. "Есть у нас в стране уголок, писал Паустовский, где каждый хранит часть своего сердца. Это чеховский дом на Аутке. Для людей моего поколения этот дом - как освещенное изнутри окно" . Таким светящимся "изнутри окном" и была для Паустовского "острая, как скальпель, аналитическая и точная", не терпевшая "ни малейшей пыли и пятен" чеховская проза. Паустовский обладал редкостным талантом собственного видения мира, талантом, присущим только настоящим художникам. "Человек, живущий по сердцу, в согласии со своим внутренним миром, - всегда созидатель, обогатитель и художник" (II, 665), писал Паустовский о Пришвине. Сказанное им о своем современнике вполне относится и к автору этих слов. Но может быть Чехов в чем-то помог Паустовскому открыть самого себя. Немало уже написано о ранних увлечениях Паустовского экзотикой, о преодолении ее в позднейшем творчестве писателя. Но лучше всего послушаем самого Паустовского: "С годами я ушел от экзотики, от ее нарядности, пряности, приподнятости и безразличия к пр
остому и незаметному человеку. Но еще долго в моих повестях и рассказах попадались ее застрявшие невзначай золоченые нитки. ... Но потом на протяжении своей дальнейшей жизни я убедился в банальной истине, что ничто - даже самая малость - не проходит для нас даром. Юношеская приверженность моя к экзотике в какой-то мере приучила меня искать и находить в окружающем живописные и даже подчас необыкновенные черты" (I, 9, 10). У Паустовского есть рассказ "По ту сторону радуги" (1954), который как бы прочерчивает его собственный писательский путь, его путь художественных исканий. На поиски загадочной земли, лежащей за многоцветной радугой, отправляется герой - писатель Сергеев, уставший от московской суеты, от своего творческого бесплодия. "Что же все-таки там? - спрашивал себя Сергеев. Он был уверен, что по ту сторону этих небесных ворот он увидит необыкновенные вещи. И он, не колеблясь, решил взять рюкзак и уйти на несколько дней в те земли, что лежали за радугой" (V, 436). Но необыкновенными оказались обыкновенные простые люди, простая женщина в ватнике и резиновых сапогах, обычная знакомая ему природа Псковщины с дымом облаков, блеском мокрых от дождя листьев, шорохом капель, стекавших с листвы, лесной тишиной, "бледным, застенчивым небом". "Ничего как будто не случилось по ту сторону радуги", - думал Сергеев. Но вместе с тем случилось так много, что трудно было все это объять сознанием. Но главное, что случилось,- это прикосновение к простой душе человеческой" (V, 442; подчеркнуто мною. - Л. П. ). В рассказе нет традиционной развязки, но как и в чеховских "бесконцовочных концах", за ними ощущается емкий подтекст, толкающий читателя на размышления о красоте подлинной и мнимой, броской и скрытой, о поэзии будничного и простого, о поэзии "неслучившегося". "Простота говорит сердцу сильнее, чем блеск, множество красок, бенгальский огонь закатов, кипение звездного неба и лакированная растительность тропиков, напоминающая мощные водопады, целые ниагары листьев и цветов" (II, 666) - такова эстетическая позиция зрелого Паустовского, которая и сближает его с Чеховым. У Паустовского есть маленький рассказ, рассказ-диалог старика-бакенщика с пионерами из соседнего города ("Бакенщик") Рассказ относится к годам Отечественной войны. Шумным патриотическим возгласом о родине противостоит простое и скромное слово старого бакенщика: "...Все шумите: родина, родина, а вот она, родина за стогами! " (V, 128). Этот художественный принцип - отход от выспренности, внешней эффектности, умение увидеть родину "за стогами", и лег в основу лирических пейзажей Паустовского, в которых сказался, пожалуй, с наибольшей силой его талант мастера. Пленительная красота русской природы, России Левитана и Нестерова, для Паустовского, как и для Чехова, - в "обыкновенном", внешне неярком, застенчивом, не сразу приметном. В письме к Лике Мизиновой из Ялты весной 1894 года Чехов писал: "Тепло, светло, деревья распускаются, море смотрит по-летнему.... но север все-таки лучше русского юга, по крайней мере весною. У нас природа грустнее, лиричнее, левитанистее, здесь же она - ни то, ни се, точно хорошие, звучные, но холодные стихи" . Прожив много лет в Крыму, в Ялте Чехов остался равнодушным к нарядной, пышной, олеографической природе юга. Его манил и притягивал всегда печальный, усталый "левитановский" пейзаж, пейзаж средней полосы России. "Я люблю Мещерский край, писал Паустовский, за то, что он прекрасен, хотя вся прелесть его раскрывается не сразу, а очень-медленно, постепенно" (IV, 229). И, может быть, никто из современных художников не смог, как Паустовский, передать "поэзию обыкновенного дождя". У Паустовского есть свои, как он их сам назвал, "дождевые слова". "Я конечно, знал, что есть дожди моросящие, слепые, обложные, грибные, спорые, дожди, идущие полосами - полосовые, косые, сильные окатные дожди, наконец, ливни (проливни). Но одно дело - знать умозрительно, а другое дело - испытать эти дожди на себе и понять, что в каждом из них заключена своя поэзия, свои признаки, отличные от признаков других дождей. Тогда все эти слова, определяющие дожди, оживают, крепнут, наполняются выразительной силой. Тогда за каждым таким словом видишь и чувствуешь то, о чем говоришь, а не произносишь его машинально, по одной привычке" (II, 566). Не романтические величественные грозы, а обыкновенные дожди - предмет пейзажной лирики Паустовского. "Одинокая капля дождя отвесно упала в воду. От нее пошли тонкие круги. Потом сразу вокруг нас затрепетала трава, вся вода покрылась маленькими кругами, и слабый, но внятный звон поплыл над омутом. Шел тих
ий теплый дождь" (V, 173). "Однажды ночью забормотал по листьям, по крыше дождь. Тьма лежала глухая, теплая. Из тьмы порхнуло запахом прибитой дождем крапивы. Капли позвякивали по разбитому чугуну" (V, 184). "В темноте перешептывался слабый дождь. В жестяном желобе торопливо стучали тяжелые капли" (V, 136). Для поэтики Чехова характерна максимальная сдержанность, отказ от какого бы то ни было украшательства, от нагнетания тропов, от сгущенной метафоричности. Недаром, он, шутя, приводил, как образец поэтической речи, фразу: "Море было большое" '. "Когда на какое-нибудь определенное действие человек затрагивает наименьшее количество движений, то это грация" . Это афористическое высказывание Чехова в какой-то мере относится и к его поэтике. Паустовский в своих описаниях природы (не говоря уже о раннем творчестве) гораздо расточительнее Чехова. Но в ряде случаев, как бы следуя чеховской стилистике, он становится скупым в отборе художественных средств, достигая в этих случаях наибольшей силы и выразительности. В такой сдержанной, скупой чеховской манере даны, например, пейзажные зарисовки в одном из лучших его поздних рассказов "Дождевой рассвет", в рассказе, в котором, по-чеховски, ничего не случилось, ничего не произошло . "Кузьмин закурил, откинулся в глубь пролетки. По поднятому верху барабанил дождь. Далеко лаяли собаки. Пахло укропом, мокрыми заборами, речной сыростью... " Или: "В конце улицы тянулся городской сад. Калитка была открыта. За ней сразу начинались густые, запущенные аллеи. В саду пахло ночным холодом, сырым песком. Это был старый сад, черный от высоких лип. Липы уже отцветали и слабо пахли. Один только раз ветер прошел по саду, и весь он зашумел, будто над ним пролился и тотчас стих крупный и сильный ливень" (V, 142-143). Или: "Гора окончилась. Извозчик свернул в боковую улицу. Тучи кое-где разошлись, и в черноте над головой то тут, то там зажигалась звезда. Поблестев в лужах, она гасла" (V, 134). Говоря об отборе деталей, которые должны осветить предмет, явление, человека, как бы вырвав их из темноты, Паустовский писал: "Например, чтобы дать представление о начавшемся крупном дожде, достаточно написать, что первые его капли щелкали по газете, валявшейся на земле под окном" (II, 613). Как эти слова напоминают известное, трехкратно повторенное чеховское высказывание об описании лунной ночи с помощью отраженного света луны, падающей на горлышко разбитой бутылки и тени от мельничного колеса. Утверждение жизни, как "самого прекрасного и разумного, что существует под солнцем" (V, 221) - таков внутренний пафос творчеста Паустовского, который умеет в каждом дне жизни уловить скрытую поэзию, умеет почувствовать "доброту" лета ("Лето было... полно неуловимой доброты - ив легком шуме дождей, и в запахе зреющей пшеницы - предвестнице урожая - V, 174), а в человеке открыть добрые черты, если даже они глубоко запрятаны под грубой оболочкой. "Я могу лишь сказать,- признавался писатель,- что всегда жил со своими героями одной жизнью, всегда стремился открыть в них добрые черты, их сущность, показать их незаметное порой своеобразие. Удалось ли это мне или нет, я сам, по совести говоря, не знаю" (I, 17). У Паустовского есть рассказ-сценка - "Грач в троллейбусе" (1953). Восьмилетняя девочка везет под пальто на груди в троллейбусе недозволенный для пассажирского транспорта "груз" - грача. "- Если его нельзя везти, так я слезу, сказала девочка и покраснела". И далее вместо действия - многоголосый "добрый" диалог внезапно подобревших, "заулыбавшихся" людей - кондукторши, старика с картонной папкой, старухи в платке, железнодорожника, плотного сурового генерала, молоденького лейтенанта, молодой женщины со смеющимися глазами, худого юноши без кепки - непринужденный диалог о граче - предвестнике весны, "о картине Саврасова "Грачи прилетели", о том, что Москва постепенно превращается в сад, где будет привольно всякой птице, и скоро весь город будет с утра до ночи звенеть от птичьего пения" (V, 390). На этом "добром" рассказе есть отсвет идилличности. При чтении его нельзя отделаться от ощущения некоторой сентиментальности. Чеховская манера в раскрытии красоты обыденного нарушена. О подобного рода своих просчетах писал сам Паустовский. "Сила и строгость, необходимая прозе, по его словам, превращалась у него в некоторых случаях "в шербет, рахат-лукум, в лакомство. Они были очень липкие, эти словесные шербеты. От них было трудно отмыться" (III, 676). "В маленьком рассказике лучше не досказать, чем пересказать, потому что... потому что не знаю почему...", замечал Чехов . Там, где недосказанность переходит в "п

  
Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Очерки и сочинения по русской и мировой литературе