Делёз — Мишель Турнье и мир без Другого

Ж. Делёз МИШЕЛЬ ТУРНЬЕ И МИР БЕЗ ДРУГОГО (Турнье М. Пятница, или тихоокеанский лимб. - СПб. , 1999. - С. 282-302) «Дикарь вдруг перестал жевать, зажав между зубами длинную травинку…

». Эти прекрасные страницы рассказывают о битве Пятницы с козлом. Пятница будет ранен, но козел умрет - «великий козел мертв».

И Пятница провозглашает свой таинственный замысел: мертвый козел взлетит и запоет, воздушный и музыкальный козел. Что касается первого пункта программы, ему послужит шкура - эпилированная, отмытая, протертая пемзой, натянутая на деревянный каркас. Привязанный к удилищу, козел усиливает малейшее движение лески, принимая на себя функции гигантского небесного поплавка, перелагая воды на небо. Что же до второго. Пятница изготовляет из головы и кишок музыкальный инструмент, который и водружает на засохшее дерево, чтобы произвести мгновенную симфонию, единственным исполнителем которой должен быть ветер - тем самым гул земли в свою очередь перенесен в небо и становится организованным небесным звуком, всесозвучием, «воистину музыкой элементов». Двумя этими способами великий - мертвый - козел высвобождает Стихии. Заметим, что земля и воздух в меньшей мере разыгрывают роли двух частных стихий, чем двух совершенно противоположных фигур, каждая на свой счет объединяющих все четыре стихии.

Но земля - это то, что их заточает и подчиняет, сдерживает в глубинах тел, в то время как небо - вместе со светом и солнцем - переводит их в свободное и чистое состояние уже освобожденными от своих пределов, чтобы образовать космическую энергию поверхности, единую, и, однако, собственную для каждой стихии. Итак, имеются огонь, вода, воздух и земля земляные, но также и земля, вода, огонь и воздух воздушные или небесные.

И имеется битва между землей и небом, ставкой в которой - заключение или освобождение всех стихий. Остров - фронт или место этой битвы. Вот почему столь важно знать, на чью сторону он переметнется, коли он способен излить в небо свой огонь, свою землю и свои воды и сам стать солнечным. В такой же степени, как и Робинзон, как и Пятница, герой романа - это и остров.

Он меняет лицо в ходе серии раздвоений не менее, чем сам Робинзон меняет форму в ходе серии превращений. Субъективная серия Робинзона неотделима от серии состояний острова.

В конце концов Робинзон становится стихийным на своем острове, возвращенном стихиям: Робинзон солнца на ставшем солнечным острове, уранический на Уране. Таким образом, в счет здесь идет не начало, но, напротив, исход, конечная Цель, раскрытая через всевозможные аватары. В этом первое большое отличие от Робинзона Дефо. Часто отмечалось, что тема Робинзона была у Дефо не только историей, но и «исследовательским инструментом» - инструментом исследования, исходившего из необитаемого острова и претендовавшего на реконструкцию истоков и строгого распорядка трудов и завоеваний, которые отсюда со временем вытекают.

Но ясно, что исследование это дважды ошибочно. С одной стороны, образ истока предполагает то, на порождение чего он претендует (ср. все то, что Робинзон взял на потерпевшем крушение корабле). С другой, мир, воспроизведенный исходя из этого истока, эквивалентен миру реальному, т. е. экономическому, или миру, каким он был бы, каким он должен был бы быть, если бы в нем не было сексуальности (ср.

полное отсутствие всякой сексуальности в Робинзоне Дефо). Не нужно ли отсюда заключить, что сексуальность - единственный фантастический принцип, способный заставить мир отклониться от строго экономического порядка, предписанного ему изначально?

Короче, замысел Дефо таков: что станет с одиноким человеком, человеком без Другого на необитаемом острове? Но проблема была поставлена плохо. Ибо вместо того, чтобы возвращать бесполого Робинзона к истокам, воспроизводящим экономический мир, аналогичный, архетипичный нашему, нужно было повести снабженного полом Робинзона к цели совершенно отличной и отходящей от нашей, в фантастический мир, сам по себе уже от нашего отклонившийся. Ставя проблему в терминах цели или конца, а не начала или истока, Турнье отказывает Робинзону в возможности покинуть остров. Конец, конечная цель Робинзона - «дегуманизация», столкновение либидо со свободными стихиями и первоэлементами, открытие космической энергии или великого стихийного элементарного Здоровья, которое может возникнуть только на острове и к тому же лишь в той же степени, в какой остров стал воздушным или солнечным. Генри Миллер говорил про «младенческие крики основных элементов - гелия, кислорода, кремния, железа». И, без сомнения, есть что-то от Миллера и даже от Лоуренса в этом Робинзоне из гелия и кислорода: мертвый козел уже организовал стихийный крик основных элементов.

Но у читателя остается впечатление, что великое Здоровье Робинзона Турнье скрывает что-то совершенно не миллеровское, не лоуренсовское. Уж не существеннейшее ли отклонение заключает оно в себе, неотделимое от пустынной сексуальности? Робинзон Турнье противостоит тезке Дефо тремя. строго сцепленными друг с другом чертами: он соотнесен с концом, с целями, а вовсе не с истоком; он сексуален; цели эти представляют фантастическое отклонение нашего мира под.

влиянием трансформированной сексуальности - вместо экономического воспроизводства нашего мира под действием продолжающегося труда. Этот Робинзон не совершает ничего собственно говоря извращенного - и однако, как избавиться от впечатления, что сам по себе он извращенец, то есть, следуя определению Фрейда, тот, кто отклоняется относительно целей? Для Дефо было все равно, что направлять Робинзона к истоку, что заставлять его производить мир, конформный нашему; для Турнье все равно, что направить его к цели, что заставить отклониться, отойти от целей. Направленный к истокам, Робинзон обязательно должен воспроизвести наш мир, но, направленный к целям, он обязательно от него отклоняется.

Странное отклонение, каковое, однако, не относится к тем, о которых говорил Фрейд, поскольку оно солнечно и объектами имеет стихии - таков смысл Урана. «Если обязательно нужно перевести этот солнечный коитус в человеческие понятия, то меня следует определить по женскому разряду, как супругу неба. Но этот антропоморфизм - бессмыслица.

На самом деле, на высшей ступени, до которой мы. Пятница и я, добрались, разница полов превзойдена, и Пятницу можно уподобить Венере, точно так же как на человеческом языке можно сказать, что я раскрываюсь к оплодотворению Высшим Светилом». Если верно, что невроз есть негатив извращения, то, со своей стороны, не будет ли извращение элементарием невроза?

Концепция извращения - полукровка, полуюридическая, полумедицинская. Но ни медицина, ни право здесь не выигрывают. В рамках возобновившегося сегодня интереса к подобной концепции причину ее очень двусмысленных возможных отношений как с правосудием, так и с медициной, ищут, кажется, в самой структуре извращения. Отправная точка такова: извращение не определяется силой желания в системе импульсов; извращенец не тот, кто желает, но кто вводит желание в совсем другую систему и заставляет его играть в ней роль внутреннего ограничения, виртуального фокуса или нулевой точки (знаменитая садовская апатия). Извращенец не есть более некое «я», которое желает, как и Другой для него не есть желаемый объект, одаренный реальным существованием.

Роман Турнье, однако, это не диссертация по проблеме извращения. Это не проблемный роман, не роман с тезисом. И не роман с персонажами, поскольку в нем нет других. И не роман внутреннего анализа, ведь у Робинзона почти нет внутреннего.

Это удивительный роман комических авантюр и космических аватар. Вместо тезиса об извращении роман этот развивает тезис Робинзона: человек без другого на своем острове. Но «тезис» приобретает еще больше смысла, поскольку вместо того, чтобы отсылать к предполагаемому истоку, он объявляет о приключениях: что же случится в островном мире без другого? Посмотрим посему сначала, что же означает другой по своим действиям или последствиям: рассмотрим последствия отсутствия другого на острове, выведем следствия присутствия другого в обычном мире, заключим, что же есть другой и в чем состоит его отсутствие. Тем самым истинными приключениями рассудка, этаким экспериментальным индуктивным романом являются последствия другого.

На этом пути философское размышление может вобрать в себя все, что с такой силой и жизненностью показывает роман. Первое воздействие другого заключается в организации вокруг каждого воспринимаемого мною предмета или каждой мыслимой мною идеи некого маргинального мира, муфты, фона, на который могут перейти другие объекты, другие идеи, подчиняясь регулирующим переход от одного к другому переходным законам. Я гляжу на объект, затем отворачиваюсь, я позволяю ему вновь слиться с фоном, в то время как из того появляется новый объект моего внимания. Если этот новый объект меня не ранит, если он не ударяется в меня с неистовством снаряда (как бывает, когда натыкаешься на что-либо, чего не видел), то потому, что первый объект располагал целой кромкой, где я уже чувствовал предсуществование следующих; целым полем виртуальностей и потенциальностей, которые, как я уже знал, способны актуализироваться. И вот это-то знание или чувство маргинального существования возможно только через другого. «Другой служит для нас мощным отвлекающим фактором не только потому, что он без конца нам мешает и отрывает от интеллектуального мышления, но также и потому, что одна только невозможность неожиданного его появления бросает неясный свет на универсум объектов, расположенных на краю нашего внимания, но способных в любой момент стать его центром».

Не видимую мне часть объекта я в то же время полагаю как видимую для другого; так что обогнув его, чтобы увидеть эту сокрытую часть, я соединюсь позади объекта с другим, чтобы совершить предполагаемое оцелокупливание. А эти объекты у меня за спиной - я их чувствую, они доделывают, формируют мир, именно потому что видимы и видны для другого. И та для меня глубина, под покровительством которой объекты налезают или накладываются одни на другие, прячутся одни позади другие - я вижу ее к тому же и как возможную ширину для другого, ширину, в которой они выстраиваются и успокаиваются (с точки зрения другой глубины).

Короче, другой обеспечивает в мире кромки и переносы. Он - нежность смежности и сходства.

Он регулирует преобразования формы и фона, изменения глубины. Он препятствует нападениям сзади.

Он населяет мир доброжелательным гулом. Он делает так, что вещи склоняются друг к другу и находят одни в других естественные дополнения. Когда жалуются на злобность другого, забывают другую злобность, еще более несомненную, которой обладали бы вещи, если бы другого не было.

Он релятивизирует незнаемое, невоспринимаемое, так как другой вводит для меня знак невоспринимаемого в то, что я воспринимаю, понуждая меня охватить то, что я не воспринимаю, как воспринимаемое для другого. Во всех этих смыслах мое желание всегда проходит через другого и через другого получает себе объект. Я не хочу ничего, что не было видано, подумано, использовано возможным другим. В этом основа моего желания.

Именно другой всегда спускает мое желание на объект. Что же происходит, когда другой исчезает в структуре мира? Правит единственно грубое противостояние солнца и земли, невыносимого света и темноты бездны: «краткий закон: все или ничего». Знаемое и незнаемое, воспринимаемое и невоспринимаемое непременно и непримиримо сталкиваются лицом к лицу в битве без оттенков: «мое видение острова сведено к самому себе, то, что я в нем вижу, есть абсолютно неизвестное, повсюду, где меня сейчас нет, царит бездонная ночь». Грубый и черный мир, мир без потенциальностей и виртуальностей: рухнула категория возможного. Вместо относительно гармонических форм, выходящих из фона, чтобы вернуться туда, следуя порядку пространства и времени, больше ничего, кроме абстрактных, светящихся и ранящих линий, больше ничего, лишь бездна, восставшая и цепляющая.

Только стихии. Бездна и абстрактная линия заменили рельеф и фон. Все непримиримо. Перестав тянуться и склоняться друг к другу, объекты угрожающе встают на дыбы; мы обнаруживаем теперь уже нечеловеческую злобу. Как будто каждая вещь, низложив с себя свою ощупь, сведенная к самым своим жестким линиям, дает нам пощечины или наносит сзади удары. В отсутствие другого все время на что-то натыкаешься и обнаруживаешь вдруг ошеломляющую скорость своих жестов. Больше нет переходов; конец нежности смежности и сходства, которая позволяла нам жить в мире.

Больше ничего не продолжает существовать - кроме непреодолимых глубин, абсолютных расстояний и различий или же, напротив, невыносимых повторений, словно точно наложившихся друг на друга протяжений. Сравнив первые последствия его наличия и его отсутствия, мы можем сказать, что же такое другой. Беда философских теорий в том, что они сводят его то к своеобразному объекту, то к другому субъекту (и даже сартровская концепция удовольствовалась в «Бытие и ничто» объединением обоих определений, сделав из другого объект под моим взглядом - с учетом того, что он в свою очередь смотрит на меня, преобразуя меня в объект). Но другой не есть ни объект в поле моего восприятия, ни субъект, меня воспринимающий, - это прежде всего структура поля восприятия, без которой поле это в целом не функционировало бы так, как оно это делает. Осуществлению этой структуры реальными персонажами, переменными субъектами, мною для вас и вами для меня, не препятствует тот факт, что вообще как условие организации оно предшествует тем термам, которые ее актуализируют в каждом организованном поле восприятия - вашем, моем. Итак, априорный Другой как абсолютная структура обосновывает относительность других как термов, осуществляющих структуру в каждом поле. Но какова эта структура?

Это структура возможного. Испуганное лицо - это выражение пугающего возможного мира или чего-то пугающего в мире, чего я еще не вижу. Осознаем, что возможное не является здесь абстрактной категорией, обозначающей что-то несуществующее: выраженный возможный мир вполне существует, но он не существует (актуально) вне того, что его выражает. Перепуганное яйцо не схоже с пугающей вещью, оно заключает ее в себе, оно ее сворачивает как нечто другое каким-то скручиванием, помещающим выражаемое в выражающее. Когда я в свою очередь и на свой счет постигаю реальность того, что выражает другой, мне остается только объяснить другого, развить и реализовать соответствующий возможный мир.

Верно, что другой уже дает некоторую реальность свернутым им возможностям - как раз разговаривая. Другой, это существование свернутого возможного. Речевая деятельность, это реальность возможного как такового. «Я», это развитие, объяснение возможных, процесс их реализации в актуальное. О замеченной Альбертине Пруст говорит, что она объемлет или выражает пляж и волны прибоя: «Если она меня видела, чем я мог ей представляться? Из недр какой вселенной выделяла она меня?

» Любовь, ревность будут попытками развить, развернуть этот возможный мир, называемый Альбертина. Короче, другой как структура, это выражение возможного мира, это выражаемое, постигнутое как еще не существующее вне того, кто его выражает. «Каждый из этих людей был возможным миром, достаточно связным, со своими ценностями, со своими фокусами притяжения и отталкивания, своим центром тяжести. При всех их отличиях друг от друга возможные эти имели в качестве действительно общего крохотный образ острова - сколь общий и поверхностный! - вокруг которого они располагались и в уголке которого находились потерпевший кораблекрушение по имени Робинзон и его слуга-метис. Но, хоть он и был центром, у каждого образ этот был отмечен знаком преходящего, эфемерного, обреченный в короткий срок вернуться в ничто, из которого его извлекло случайное отклонение «Уайтберда» от курса. И каждый из этих возможных миров наивно оповещал о своей реальности.

Это и был другой: возможный, упорствующий, чтобы сойти за реального». Мы можем лучше понять последствия присутствия другого. Современная психология разработала богатую серию категорий, описывающих функционирование поля восприятия и перемены объекта в этом поле: форма - содержание/глубина - ширина, тема - потенциальность, профили - единство объекта, пограничье - центр, текст - контекст, тетическое - не тетическое, переходные состояния - субстантивные части и т. д. Но соответствующая философская проблема, может быть, неудачно поставлена - спрашивается, принадлежат ли эти категории к самому полю восприятия и ему имманентны (монизм), или же они отсылают к субъективным синтезам/осуществляемым над материей восприятия (дуализм)? Было бы ошибочно отвергать дуалистическую интерпретацию под тем предлогом, что восприятие не осуществляется посредством выносящего суждение интеллектуального синтеза; можно, очевидно, представить себе пассивные чувственные синтезы совершенно другого типа, осуществляемые над материей (Гуссерль в этом смысле никогда не отрекался от некого дуализма). Но мы все равно сомневаемся, что дуализм определен должным образом, пока его устанавливают между материей поля восприятия и дорефлексивным синтезом «я». Истинный дуализм совсем не в этом - он между последствиями «структуры Другого» в поле восприятия и последствиями его отсутствия (тем, чем было бы восприятие, если бы не было другого). Нужно понять, что другой не есть некоторая структура среди других в поле восприятия (в том смысле, в каком, например, можно было бы признать отличие его природы от объектов).

Он есть структура, обусловливающая целое поля и функционирование этого целого, делая при этом возможным построение и применение предыдущих категорий. Возможным восприятие делаю не я, а другой как структура. Итак, те авторы, которые неправильно интерпретируют дуализм, не выходят и за рамки альтернативы, следуя которой другой - либо обособленный объект в поле, либо другой субъект поля.

Определяя другого по Турнье как выражение возможного мира, мы, напротив, делаем из него априорный принцип организации любого поля восприятия на основе категорий, мы делаем из него структуру, которая дозволяет функционирование как «категоризацию» этого поля. Истинный дуализм появляется тогда с отсутствием другого: что происходит в этом случае с полем восприятия? Структурируется ли оно исходя из других категорий? Или напротив, открывается на весьма специфическую материю, заставляя нас проникать в своеобразную информальность? Вот авантюра Робинзона.

Тезис, Робинзон-гипотеза, обладает огромным преимуществом: прогрессирующее стирание структуры Другого представляют нам как вызванное обстановкой необитаемого острова. Конечно, структура эта продолжает жить и функционировать еще долго после того, как Робинзон не встречает более на острове актуальных термов или персонажей, чтобы ее осуществить.

Но приходит момент, когда с нею покончено: «Маяки исчезли из моего поля зрения. Питаемый моей фантазией, свет их еще долго доходил до меня. Теперь с этим покончено, меня окружают тени». И когда Робинзон встретит Пятницу, то, как мы увидим, уловит он его отнюдь не как другого. И когда наконец причалит судно, Робинзон узнает, что он уже не может восстановить людей в их функции другого, поскольку сама структура, которую бы они наполнили, исчезла: «Вот чем был другой: возможное, которое упорствует, чтобы сойти за реальное.

И все его образование вдалбливало когда-то Робинзону, что жестоко, эгоистично, аморально отказывать в этом требовании, но за эти годы одиночества он забыл об этом и теперь спрашивал себя, удастся ли ему когда-либо вернуть утерянную привычку». А ведь это последовательное, но необратимое растворение структуры, не является ли оно тем, чего достигает другими средствами извращенец на своем внутреннем «острове»? Говоря по-лакановски, «просрочка» другого приводит к тому, что другие не схватываемы более как другие, поскольку не достает структуры, которая могла бы дать им это место и эту функцию. Но не рушится ли при этом и весь наш воспринимаемый мир?

На пользу чему-то другому?… Вернемся же к последствиям присутствия другого, вытекающим из определения «другой - выражение возможного мира». Основное следствие - это разграничение моего сознания и его объекта. Это разграничение и в самом деле вытекает из структуры Другого. Населяющий мир возможностями, фоном, пограничьями, переносами, - вносящий возможность пугающего мира, когда я еще не испуган, или же, напротив, возможность успокаивающего мира, когда я и в самом деле миром, испуган, - охватывающий по-другому все тот же мир, который совсем иначе развернут передо мной, - образующий в мире столько волдырей, содержащих возможные миры, - вот каков другой .

Отныне другой обязательно опрокидывает мое сознание в «я был», в прошлое, которое больше не совпадает с объектом. До того, как появился другой, имелся, например, успокоительный мир, от которого было не отличить мое сознание; явился другой, выражая возможность пугающего мира, которому не развернуться, не вынудив пройти мир предыдущий. Ну а я - я не что иное, как мои прошедшие объекты, мое я сделано лишь из прошлого мира, в точности того, пройти который заставил другой.

Если другой - это мир возможный, то я - мир прошлый. И вся ошибка теорий познания состоит в постулировании современности субъекта И объекта, то время как один из них образуется лишь уничтожением другого. «Субъект есть дисквалифицированный объект. Мой глаз - это труп света, цвета. Мой нос - это все, что осталось от запахов после того, как была засвидетельствована их ирреальность.

Моя рука опровергает сжимаемую ею вещь. Отныне проблема познания рождается из анахронизма. Она включает в себя одновременность субъекта и объекта, таинственные отношения которых нуждаются в прояснении. Ибо субъект и объект не могут сосуществовать, поскольку они - одно и то же, сначала интерпретированное в реальном мире, затем выброшенное «на свалку».

Другой тем самым обеспечивает разграничение сознания и его объекта как разграничение временное. Первое следствие его присутствия касалось пространства и распределения категорий восприятия; но второе, быть может, более глубокое, касается времени и распределения его измерений/предыдущего и последующего, во времени.

Какое же прошедшее может быть, когда другой более не функционирует? В отсутствие другого сознание и его объект составляют уже одно целое. Больше нет возможности ошибки: не просто потому, что другой уже не здесь, образуя, чтобы обсудить, отменить или удостоверить то, что, как мне представляется, я вижу, трибунал любой реальности, но потому, что, отсутствуя в его структуре, он оставляет сознание приклеиваться к любому объекту или совпадать с объектом в вечном настоящем. «Словно дни мои тем самым распрямились. Они не опрокидываются более друг на друга. Они держатся стоймя, вертикально и гордо самоутверждаются в своей действительной ценности. И так как они более не различаются в качестве этапов намеченного к выполнению плана, они схожи до такой степени, что точно накладываются друг на друга в моей памяти, и мне кажется, что я без конца переживаю один и тот же день».

Сознание перестает быть светом, направленным на объекты, чтобы стать чистым свечением вещей в себе. Робинзон - не более, чем сознание острова, но сознание острова - это сознание островом самого себя и это остров в самом себе. Теперь понятен парадокс необитаемого острова: потерпевший кораблекрушение, если он единственен, если он потерял структуру другого, ни в чем не нарушает необитаемость острова, он скорее ее закрепляет. Остров называется Сперанца, но кто же Я? «Вопрос далеко не праздный, он даже и не неразрешим, ибо если это не он, то, стало быть, Сперанца». И постепенно Робинзон подходит к откровению - утрате другого, которую сначала он испытал как фундаментальное расстройство мира; ничто не уцелело, кроме противостояния света и тьмы, все сделалось ранящим, мир потерял свои переходы и виртуальности. Но он открывает (медленно), что скорее именно другой и возмущал мир. Он-то и был расстройством. После исчезновения другого распрямились не только дни. Вещи тоже, уже не придавливаемые при посредстве другого друг другом. Да и желание, уже не придавленное объектом или возможным миром, выраженным другим. Необитаемый остров вступает в распрямление, в общую эрекцию. Сознание становится не только внутренним свечением вещей, но и огнем в их головах, светом над каждой из них «летучим Я». В этом свете появляется другая вещь: воздушный двойник каждой вещи. «В какие-то короткие мгновения мне. казалось, что я провижу другую, сокрытую Сперанцу… Эта другая Сперанца, впредь я был туда пренесен, я прочно обосновлен в моменте невинности». Это-то и удается превосходно, описать роману: в каждом случае - необычайное рождение вставшего двойника. Ведь каково в точности различие между вещью, такой, какою она появляется в присутствии другого, и двойником, пытающимся высвободиться в его отсутствие? Дело в том, что другой руководит организацией мира в объекты и транзитивные отношения между этими объектами. Объекты существовали лишь посредством возможностей, которыми другой населял мир; каждый замыкался в себе, открывался другим объектам лишь в соответствии с выраженными другим возможными мирами. Вкратце: это другой заключает стихии в тюремных пределах тел, и, самое дальнее, в пределах земли. Ведь сама земля всего-навсего огромное тело, удерживающее стихии. Земля становится землей, лишь населенная другими. Именно другой фабрикует из стихий тела, из тел объекты, как он фабрикует свое собственное лицо из миров, которые выражает. Высвобожденный падением другого двойник не является, тем самым, повторением вещей. Двойник, напротив, есть распрямившийся образ, в котором высвобождаются и вновь овладевают собой стихии, причем все они становятся небесными и образуют тысячи изысканных элементарных стихийных ликов. И прежде всего - лик солнечного и дегуманизированного Робинзона. Все происходит так, словно вся земля целиком старалась ускользнуть через остров, не только выпуская на волю другие стихии, которые она неправедно удерживала под влиянием другого, но и намечая собою своего собственного воздушного двойника, который в свою очередь делает ее небесной, заставляет конкурировать в небе с другими стихиями за солнечные лики. Короче, другой - это то, что, свертывая возможные миры, мешало распрямиться двойникам. Другой, великий загонщик. Так что деструктурирование другого - отнюдь нe дезорганизация мира, но организация стоячая в противовес организации лежачей, распрямление, высвобождение образа наконец-таки вертикального, не имеющего толщины; в затем и наконец-то освобожденной элементарной стихии. Для такого производства двойников и стихий нужны были катастрофы: не только ритуалы мертвого козла, но и грандиозный взрыв, которым остров исторг из себя весь свой огонь и выблевал сам себя через одну из своих пещер. Но через катастрофы распрямившееся желание узнает, каков же его истинный объект. Разве природа и земля уже не говорили нам, что объектом желания является не тело и не вещь, но только Образ? И когда мы возжелали самого другого, на кого же обращено было наше желание, как не на тот уже выраженный крохотный возможный мир, который другой напрасно свернул в себе, вместо того чтобы предоставить ему плыть и лететь над миром, развернувшись как блистательный двойник? И когда мы созерцаем мотылька, собирающего нектар с в точности воспроизводящего брюшко его самки цветка и улетающего с него с двумя рожками пыльцы на голове, становится ясным, что тела - лишь обходные пути, чтобы добраться до Образов, и что сексуальность лучше и быстрее достигает своей ц

  
Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Очерки и сочинения по русской и мировой литературе